Владимир Алейников
Я беру кривоногое лето коня, Как горбушку беру, только кончится вздох, Белый пруд твоих рук очень хочет меня, Ну а вечер и Бог, ну а вечер и Бог?
Знаю я, что меня берегут на потом И в прихожих, где чахло целуются свечи, Оставляют меня гениальным пальто, Выгребая всю мелочь, которую не в чем.
Я стою посреди анекдотов и ласк, Только окрик слетит, только ревность притухнет, Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз, Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.
Только ты им не верь и не трогай с крыльца В тихий, траурный дворик «люблю», Ведь на медные деньги чужого лица Даже грусть я тебе не куплю.
Осыпаются руки, идут по домам, Низкорослые песни поют, Люди сходят с ума, люди сходят с ума, Но коней за собой не ведут.
Снова лес обо мне, называет купцом, Говорит, что смешон и скуласт, Но стоит, как свеча, над убитым лицом Серый конь, серый конь моих глаз.
Я беру кривоногое лето коня. Как он плох, как он плох, как он плох! Белый пруд твоих рук не желает понять — Ну а Бог? Ну а Бог? Ну а Бог?
Мне вспомнилась ночью июльскою ты, Отрадой недолгою бывшая, В заоблачье грусти, в плену доброты Иные цветы раздарившая.
Чужая во всех на земле зеркалах, Твои отраженья обидевших, Ты вновь оказалась на легких крылах Родною среди ясновидящих.
Не звать бы тогда, в одиночестве, мне, Где пени мгновения жалящи, Да тени двойные прошли по луне, А звездам дожди не товарищи.
Как жемчуг болеет, не чуя тепла, Горячего тела не трогая, Далече пора, что отныне ушла, — И помнится слишком уж многое.
А небо виденьями полно само, Подобное звону апрельскому, — И вся ты во мраке, и пишешь письмо — Куда-то — к Вермееру Дельфтскому.
По утрам у крыжовника жар и малина в серебряной шапочке в пузырьках фиолетовый шар на соломинке еле удержится
прилетает слепой соловей белотелая мальва не движется по садам поищи сыновей оглянись и уже не наищешься
от щекотки безлиственный двор близоруко рыдает и ежится у хозяек простой разговор затерялись иголки и ножницы
отличи же попробуй врага если слово увенчано веткою где спорыш шевелил по ногам и сирень отцвела малолеткою
если олово лужиц темней и гордыня домашняя грешная утешает своих сыновей и скворешников шествие спешное.
Кукушка о своем, а горлица — о друге, А друга рядом нет — Лишь звуки дикие, гортанны и упруги, Из горла хрупкого летят за нами вслед Над сельским кладбищем, над смутною рекою, Небес избранники, гонимые грозой К стрижам и жалобам, изведшим бирюзой, Где образ твой отныне беспокою.
Нам имя вымолвить однажды не дано — Подковой выгнуто и найдено подковой, Оно с дремотой знается рисковой, Колечком опускается на дно, Стрекочет, чаемое, дудкой стрекозиной, Исходит меланхолией бузинной, Забыто намертво и ведомо вполне, — И нет луны, чтоб до дому добраться, И в сердце, что не смеет разорваться, Темно вдвойне.
Кукушка о своем, а горлица — о милом. Изгибам птичьих горл с изгибами реки Ужель не возвеличивать тоски, Когда воспоминанье не по силам? И времени мятежный водоем Под небом неизбежным затихает. Кукушке надоело о своем, А горлица еще не умолкает.
Когда в провинции болеют тополя, И свет погас, и форточку открыли, Я буду жить, где провода в полях И ласточек надломленные крылья; Я буду жить в провинции, где март, Где в колее надломленные льдинки Слегка звенят, но, если и звенят, Им вторит только облачко над рынком; Где воробьи и сторожихи спят, И старые стихи мои мольбою В том самом старом домике звучат, Где голуби приклеены к обоям; Я буду жить, пока растает снег, Пока стихи не дочитают тихо, Пока живут и плачутся во сне Усталые большие сторожихи; Пока обледенели провода, Пока друзья живут — и нет любимой, Пока не тает в мартовских садах Тот неизменный, потаенный иней; Покуда жилки тлеют на висках, Покуда небо не сравнить с землею, Покуда грусть в протянутых руках Не подарить — я ничего не стою; Я буду жить, пока живет земля, Где свет погас и форточку открыли, Когда в провинции болеют тополя И ласточек надломленные крылья.